********
На генеральную репетицию прибыли в основном оставшиеся завсегдатаи Литературной Гостиной. Во главе с Ефимом Будорагой и Анжеликой Пинсховной. Костяк города. Мякоть спугнул Ледник. А костяк мечтал о борьбе, Анжелика Пинсховна мечту такую вкрапила. А пригласил будораженцев Маткин. Чтобы не обидеть невниманием, чтобы понравиться и привлечь с их помощью всё культурное население на премьеру.
В зале нынче не так холодно, как обычно. Тепло, можно сказать.
Зоя Николаевна выбила машину, изъездила город, постаралась исправиться, угодить своему возлюбленному, натащила, откуда могла, разные обогреватели; и теперь народ сидел, окруженный разнокалиберными раскалёнными спиралями, в сухом замкнутом пространстве, за стенами которого лопались от мороза мертвые деревья.
Дышать тяжеловато, но никто из сидящих не осмелился освободиться от лохматых тулупов, не развязал тесёмок на шапках, не снял рукавиц. Уж слишком велико могущество привычки. Да и грешно дефицитным теплом пренебрегать.
Анжелика Пинсховна, как села, так и не может оторвать глаз с лица Будораги, укутанного её преданными руками. Дмитрий не ревнует, поодаль сидит, привык он к Анжелике, к участию в ее хлопотах, к поручениям вечным. Жизнь свою без ее затей не мыслит.
Будораженцы настроены упрямо. Ждут от Ефима призывов. Любых. Потому что знают — Будорага только об истории и думает. А люда с пониманием ценят историю, знают, что она такое.
За всю репетицию Ефим не произнёс ни слова. Поводил языком по влажному шарфу, почесывал пальцами за ухом, смотрел невнятными глазами.
Маткинцы постарались. На должном уровне играли. Один Нихилов, вызвавшийся исполнить второстепенную роль за покинувшего город артиста, дал маха. Когда пришла ему пора выступить на передний план и сказать: "Гей, Племя! Я Динозавр-Мечта! Долой вождя-деспота!", он непростительно затянул паузу, долго оставался в неподвижности, а потом как-то неуместно хихикнул и заявил:
"Прав был Глебушка!"
Но тут же опомнился, сбросил тулуп, подбежал к краю сцены и выпалил что есть мочи, указывая на Будорагу:
"Долой вождя-кастрата!"
Трагик положение спас, вставил то да сё, сгладил, а тут и убрали Нихилова со сцены, как будто так и надо. Но всё равно смазал эффект. Удивление вызвал.
И всё-таки, так или иначе, после того, как Ефим глухо произнес "ничё", все долго аплодировали и обещали, содействовать привлечению на премьеру всего оставшегося населения.
Станислав Измайлович, теперь почти городской лидер, дал добро:
— Стимулирует, мобилизует. Идейно.
И его увели по делам.
Потом Ефим держал речь:
— Друзья! Женщины! В столь суровый для всего человечества час..:
- Почему щас? - перебил его Трагик.
— В столь суровую для человечества годину...
- А ну ее, гадину! - перебил Комик.
— В столь суровое для человечества время...
- Прекрасное время! - заявил Тушисвет.
— Временами бремя тяжеловатое, а так — в целом — лучше не надо! -поддакнул Втихаря.
- В столь суровое... — замялся Будорага и начал снова:
- Друзья! И женщины! Когда-то из хаоса и тьмы зародилась капля жизни, малюсенькая и ничтожная драгоценность вселенной. И вот теперь человек, бывшая беззащитная, ничтожная клеточка жизни, достиг великого могущества, величия и ума! Он волен и властен. И даже теперь, когда его постигло невиданное природное бедствие, он показывает примеры героизма, несгибаемости воли, сосредоточия духа над проблемами жизни и смерти, любви и ненависти...
- Я протестую! Мне плохо, — сказал Комик.
- Прочь! Прочь! — вскочила Анжелика Пинсховна, — это саботаж! Я негодую! Хулиганство!
- Негодуйте себе на здоровье, — успокоил Комик.
- Граждане, это не по-гуманистически, — упрекнул Втихаря.
Тушисвет поддержал:
— Мы должны действовать, как единый, чётко отлаженный
коллектив, механизм жизнеотдачи. А вы! Мы не допустим разноголосицы!
— ...добра и зла, гармония и хаоса, — продолжал свою мысль Ефим. — Пьеса, которая только что была сыграна буквально у нас на глазах, конечно, ничтожна и банальна. Но и она. Я повторяю - и она велика в сей грозный исторический момент! Уже тот факт, что она пройдёт в городе холода и смерти, есть неоспоримое доказательство бессмертия человека-борца, человека-творца, человека-духа, человека-созидателя! Я поздравляю вас, друзья и женщины, с победой! Мужайтесь и продолжайте биться!
- Ура-а! - сотрясли воздух восхищенные слушатели;
— Да, да, сказал Трагик, — льда на ваши головы мало.
- Ага, сказал Комик, — живите и творите! У вас бы еще жратву забрать.
- Заткнитесь, — попросил Тушисвет.
- И чем скорее, тем лучше, — сказал Втихаря.
Оксана встала и ушла, вслед за ней незаметно улизнули Комик с Трагиком. Нихилов безучастно спал в кресле под бдительным бернштейновским наблюдением. От тепла всех клонило ко сну.
А Будорага взялся читать свой трактат (за сложностью терминологии, объёма и суждений из ряда вон, сие произведение опускается).
Публика отдала должное таланту автора. Публика узрела, прозрела и обрела.
Женщины топали валенками, срывали шарфы, чтобы гортанные восхвалительные выкрики доходили до ушей кумира беспрепятственно. Мужчины били рукавицей о рукавицу. Грянула сюрпризная, запланированная Зоей Николаевной, музыка.
Все встали.
Зигмунд Мычью выкладывался. Свистел и краснел, но и успевал что-то там делать одной рукой под полушубком у Светы. "Всё пропьем, но флот не опозорим!" — неистовствовал он.
Законный муж Бернштейн, сантехник на полставки, выбивал пыль из рукавиц и мечтал: "Вот поставят спектакль и тогда мы с Зоечкой поедем, славненько заживём, до экватора доберёмся, книжки снова читать будем. А Вячеслав Арнольдович при своих интересах останется. Он теперь в другую влюбленный..."
Влюбленный не хлопал рукавицей о рукавицу.
Чужеродный в этом зале, он пребывал в беспространственно-временной сфере. Для него не существовало общества, интересов, предметов и всего прочего, чем жив и энергополон человек. Он скорбел. Одиноко и однотонно. По потерянной любви. По программам и планам. Он жестоко ошибся.
Мир померк в его переполненных глазах.
* * *
Если это только вам необходимо, то я согласна.
В этом нет ничего странного. Произошло простейшее, именно то, что и должно было произойти. Как бы шоковое явление. На внезапность, на потрясение я и рассчитывала, и рассчитала верно. Жестоко, зло, но верно. Не знаю, чего вы добивались, что замыслили, но о вас я узнала давно. Мне Коля рассказывал, и я вас понимаю. Вы, наверное, ужаснуть пытаетесь? Укорить? Обличить?
Нет, я не смеюсь, просто думаю, что и вы не всё властны предугадать. Так, например, вы и понятия не имели, что я могу его узнать, что я связана с этой историей прошлым. Или это во мне женская уверенность говорит?
Впрочем, я его и сама узнала не сразу. Я ведь его до этого никогда не видела, знала его, но не видела. И забыла, что знала…
По порядку? Что ж, давайте по порядку.
Училась я тогда на первом курсе. Интересы, как у всех... Всё, как у всех. Ну разве внешность не как у многих. Я это всегда понимала. И играла, и флиртовала, и прочее. Я даже, когда с ним познакомилась, думала, что и он, такой же как все поклонники всех времен и народов. Полагала, что так и должно быть, чтобы я нравилась и пожилым и молодым. Тогда мужчины за сорок были для меня пожилыми, я тогда и прожить мечтала от силы тридцать пять лет. Короче, изнутри ничего особенного.
Началось всё с нескольких прогулок по вечернему городу, катание на теплоходике, беседы о разных пустяках. Что-то меня заставляло приходить на эти свидания, и не солидность, уверенность его, нет, ничего подобного в нём не было, наоборот, он держался как-то осторожно, уступчиво, но что-то... Может быть, из-за глаз? Знаете, мне было боязно смотреть в его глаза. Вы понимаете, что речь идёт не о взглядах следователя, министра или костолома. Он говорил, а думал о чём-то ином, о большом, о значительном, о прекрасном и страшном. И вот это страшное, бесконечно больное и неотвратимое, я и ощущала, когда чуть-чуть видела его глаза. Может быть, из-за них и ходила на встречи с ним.
Иногда пыталась его растормошить, заставить забыться, отойти от мыслей, завлечь, запутать, что ли. Тогда смотрела в его глаза в открытую, и многое из того, что пугало и влекло меня, поддавалось, уходило, погружалось в маковинки зрачков, и тогда он становился смешным, беспомощным, растерянным, порой смеялся чисто, но чаще иронизировал очень и очень зло. Защищался. Я обижалась, а он винился...
Я тогда не понимала, почему так ждала этих встреч с ним. Приходил назначенный день, и я начинала спешить, торопиться, волноваться, словно действительно шла на свидание. Я и не задумывалась — почему, просто интересно было, и всё.
Он мне как-то в парке сказал:
"В тебе будущее. В тебе всё для прекрасного. Ты могла бы понять всё. Ты спишь".
Я посмеялась. Ведь это был его единственный маломальский комплимент. Ну и, естественно, было лестно слышать его из уст мудрого человека...
Потом он уехал. Да, взял и уехал.
Какое-то время мне не хватало встреч с ним. Но потом появились новые знакомые, другие встречи и длинная вереница восторженных, лестных, солидных или пошлых лиц.
А он писал мне длинные письма. Печальные, смешные. Он тосковал обо мне, но старался поменьше писать об этом. Всё больше о книгах, об истории, о фильмах и людях, кое-что о себе. Писал, что был эгоистичен, потому что отвлекал меня от дел, забивал мое сознание "чепухой", "старил" меня, в то время когда я имела полное право быть с молодыми. Вскользь переживал, что то, что есть в нём, может даже с помощью писем перейти ко мне, что я "заражусь", "заболею". И тут же признавался, что у него никого нет, и что я одна из тех, кто способен поддержать его своими письмами. Я даже тогда понимала, что ему было нелегко... И я коротко отвечала. Благотворительствовала. Если бы вы могли представить, как он радовался моим коротким отпискам. Ребёнок. Другой бы на его месте...
Так продолжалось полтора года. Я всё реже писала ему. О чём я могла писать, о нарядах и учёбе? О новых знакомых? О театре, который он понимал в тысячу раз лучше моего? Я совсем забыла его лицо, он не дарил фото, наверное, стеснялся... Вот только глаза помнила, и даже не глаза, а то состояние и ощущение, которое владело мною, когда я смотрела в его глаза.
Потом он попросил фотографию и долго молчал. Я уж совсем было забыла о нем, как вдруг пришло письмо, коротенькое.
"Нам нужно проститься - через расстояние, — писал он.— Я уезжаю. Очень далеко и надолго. Я, может быть, и смог бы писать оттуда, но вряд ли мои письма теперь необходимы..."
Прочитав это письмо, я призадумалась, пожала плечами и скоро забыла о нём вообще. Ни роста, ни цвета волос, ни единой черточки лица, ни голоса — всё забыла! И даже ощущение от его взгляда расплылось, ослабло. Бог ты мой, вокруг такая суета!..
А потом была лёгкая жизнь, маленькие успехи и большие разочарования. Но я родилась способной радоваться жизни, и я радовалась ей...
Несколько месяцев назад, как-то вечером, заскучав, я взялась перебирать старые бумаги и наткнулась на его письма. Было очень уютно сидеть в кресле Марьи Ивановны, думать о прошлом, листать помятые страницы, видеть себя сквозь них моложе.
"Всё-таки это хорошая реликвия для женщины — письма поклонников, —думала я, — буду пятидесятилетней, стану читать эти мудрые нежные философские строки, вспоминать, переживать заново и улыбаться".
Читала я, читала, увлеклась и вдруг наткнулась на знакомую фамилию. Что-то меня на этом месте задержало. Стала припоминать, где я ее могла слышать - и вспомнила, что фамилия из письма принадлежит новоявленному драматургу Нихилову, у которого мы взяли кресло и о котором судачит весь город.
Тут меня не на шутку заинтересовали письма, те места, которые я обычно бегло просматривала. Я стала вчитываться, время шло, и постепенно меня полностью поглотила магия его стиля, его особое видение мира, его фантастическое умение со всех сторон охватить анализируемый предмет, его любовь к искусству, о котором он мог писать ново и свободно. На словах невозможно передать атмосферу его повествования, характер языка, и зря я обсуждаю его письма. Они меня околдовали, влюбили в себя. Мне было стыдно подумать, что именно у меня они провалялись в чемодане несколько лет, были адресованы именно мне, а я оказалась настолько глупа, что не понимала, какими ценностями владею. Слишком бурно и людно жила.
Он, кстати, писал в одном из писем, что, быть может, через какое-то время я прочту вновь его письма, и тогда я буду другой, и что он очень желал бы взглянуть на меня через годы, века... И чтобы я не была актрисой, он считал, что в актерах мало своего, так как они всего лишь исполнители. Великолепные или неудачные — исполнители...
Снять копии? Но как? Это не вопрос, говорите. Только для вас... Ну что ж, снимите. Так быстро? Вы могли бы и не спрашивать при таких-то возможностях... К каждому свой подход... Понятно. Продолжать?
Нихилов? Нихилов упоминался вскользь, для примера, он явно случайно выскользнул из-под пера. Я еще какое-то время сомневалась, действительно ли Нихилов из письма — тот самый Нихилов и есть, что живёт в городе у площади. Чего-то суеверно побаивалась, пыталась убедить себя, что наш Нихилов однофамилец.
Вот с тех пор я и стала жить этими письмами и им без лица, без живого голоса. Клинопись. Но словно сошел снег и распустились цветы. Хотя я многое стала понимать, отрицать, мучилась и болела.
А Нихилов преследовал меня. Я с жадностью ловила любую информацию о нём. Я за ним следила. Да, да, как контрразведчик. И скоро я убедилась, что он действительно из письма. Мир тесен.
И потому-то я согласилась на "Динозавров", на встречи с ним. И, как смогла, приняла его ухаживания. Мне требовалось время, чтобы самой понять, кто он. Тот ли он, и не сразу, но поняла я. Поняла и успокоилась.
Я знала, что делать. Его уже не было. Остались инстинкты. Вернее один, самый долгосрочный. И, как говорится, в напряженные моменты, я взяла на себя ответственность нейтрализовать его полностью. Миссию, если хотите.
Это не месть. Мстить было некому, просто не хотелось жить с мыслью о нём. Конечно, не без корысти. Было острое желание расплатиться с прошлым, очистить и понять себя. Соединить концы треугольника в этой истории.
И я пришла. Я рассчитала. Это был он, и он совершенно другой, изъеденный тенью прошлого. Ему нужно было назвать тень именем, чтобы он не успел выключиться, заморозиться, ликвидировать нежелательную информацию. Внезапность...
Когда он разделся и приблизился, когда, как ему казалось, ожил и возродился, я сказала всего лишь три слова:
"Помнишь Глеба Инакова?"
Он знал, что я Глебова, но не предвидел, не рассчитал, что я действительно знала Глеба Инакова в жизни.
Он предстал передо мной незащищенным, без панциря и масок. Последнее, что у него было, лопнуло, контроль исчез, инстинкт погас, и лишь клетки мозга сохранили на какое-то время память…
Вот и всё, чем я располагаю. Да, пожалуйста, давайте об этом в другой раз. Простите за краткость, но ведь и вы торопитесь?

* * *
"А день клонился к западу, и жить хотелось каждому, и всякому, и всякому, не ближнему — далёкому.
Мы научились ближнего ценить, беречь немножечко, а дальнего, а дальнего забыли мы совсем.
И потому о дальнем по-божески не думаем, и потому о ближнем мечтаем издали.
Такая вот мыслишечка всё в сердце ударяется, крадется, болью стелется, и путает мне дни.
И вижу дни печальные, и вижу солнце красное, куда не посмотрю.
Наполнить душу мясом бы, наполнить ее хлебом, чтоб много, чтобы досыта, да вот — не ест душа.
И рыскаю, и рыскаю я в поисках по истине, так, чтобы этой истиной была душа полна.
И жжёт вопрос: ну где же мне, ну с кем же мне и чем же мне ту душу насыщать?"
----------------------------
Великий Ледник продвигался, подползал к городу. Медленно и неотвратимо.
Стену, которую ради научного эксперимента воздвигли супротив него военные люди и техника, он ликвидировал в три дня. Нахрапом. Упрямо и без лишней суеты.
Высота, ширина и длина этого заградительного гигантского щита соответственно были равны — одному, пяти и тридцати километрам. Трудились славно и мощно, не покладая рук, круглые сутки. Взрывали, ссыпали, сгребали, грунтовали, возвышали, надеялись. Ко всему прочему сооружение начинили тоннами горючих веществ и подожгли, как только Ледник придвинулся вплотную; и смрад и копоть поднялись высоко в небо и обволокли город со всех сторон бурым дымом.
Три дня во всей округе стояла мутная ядовитая ночь. Три дня по улицам носились машины с зажжёнными фарами, оглашая мглу грубым воем сирен. Это люди из комитета СЭН (спасения и эвакуации населения) развозили продовольствие. Без противогазов на улицу выходить запретили, и вообще, какие-либо самовольные передвижения по городу объявились нежелательными. СЭН не ручался за безопасность, не гарантировал экстренной помощи. Люди с трудом вели отсчёт времени.
И лишь на четвёртые сутки, когда Ледник обполз преграду с запада и востока, шипя и фыркая, соединил вокруг пожарища израненные клешни гигантских лап своих и стал быстро сжимать в кольцо остатки пожарища, дым рассеялся, пепел осел, и последние тысячи людей увидели над городом небо. От горизонта до горизонта не было на нём ни единого облачка. Небо сияло близкой зеркально-матовой белизной, такое впечатление, будто город накрыли стеклянным куполом. И тишина стояла необычайная. Тревожно было слышать, как сотрясали ее доносившиеся время от времени удары и скрежеты льда о лёд, льда о камень. А еще порой город вздрагивал от резких сухих взрывов — это движущаяся ледяная масса лопалась, вспучивалась и покрывалась причудливыми узорами широких трещин. Сухой, почти бесплотный воздух завладел всем, что в бездвижности покоилось на поверхности земли.
----------------------------
* * *
Будоражинцы хлопотали. Вот уже неделя, как они взялись спасать скульптурные изваяния города. Вершили историю.
Работать приходилось в основном вручную, группами, по часу на открытом воздухе. Ради такого дела СЭН выделил энтузиастам техническую новинку — портативный подогреватель туловища. Один на всех. Пришлось пользоваться по очереди, пока не сели батарейки, заменить которые оказалось нечем. Таких батареек сам Станислав Измайлович искал безрезультатно.
Да и против обогревателя выступила Анжелика Пинсховна. "Всё должно быть естественное, - заявила она. — Нам не нужны подогреватели. Мы гуманисты, а не роботы!" Так что и отсутствие великолепных батареек не сумело прервать выявление и стаскивание в кучи чугунных оградок, различных железобетонных тумб, скульптурных ансамблей с крыш домов, литых подлампников, резных ставен и наличников.
Работка, естественно, не из легких. В пятидесятиградусный мороз самые ловкие будоражинцы, с Анжеликой Пинсховной во главе, с помощью хитроумных блоков и верёвок карабкались по обледенелым стенам пятиэтажных домов, сдалбливали и соскребали наледь с металлических достояний, отвинчивали гайки и разматывали проволоку, спускали вниз — гипсовые архитектурные украшения, различные поржавевшие оградки, бортики, карнизы и в том числе наиболее впечатлительные водосточные трубы.
Те, кто вошел в "Группу восхождения" достигли поразительной ловкости и сноровки, запросто выделывали акробатические кульбиты и не теряли присутствия духа. И когда однажды Анжелика Пинсховна сорвалась с достопримечательного и единственного в городе пятидесятилетней давности шпиля, что когда-то претендовал на ассоциацию с Петропавловской крепостью, то ее полет был резко остановлен у самой земли отлично натренированным страховщиком отцом Дмитрием. Не в первый раз спасал он свою бывшую супругу, за что она тут же у костров и трофейных достопримечательностей выразила ему от лица коллектива очередную душевную благодарность. А потом отважные будоражинцы по-мальчишески радовались поверженному, но спасенному для отечества (или, на худой конец, для мировой цивилизации) семиметровому, зеленому, жестяному, рукотворному шпилю. И снова за дело.
Работали ночью и днем. Напряжённо. И снова скрипели лебёдки, как струны натягивались верёвки, стучали ледорубы, звучали окрики "майна-вира!", сыпалась на асфальт ледяная крошка, самые смелые брали высоту, а остальные страховали и поочередно грелись у дымных костров.
Собирательство продолжалось. Кучи росли день ото дня. Параллельно будоражинцы выбивали три самолета для перевозки ценностей в безопасные районы. А еще каждый день они громогласно выступали в прессе (местный листок в клеточку), где призывали население не покидать город, пока не будут вывезены все духовные ценности. Этот последний (после газетки "Тепло") печатный орган возглавлял один единственный сотрудник Серёжа, мечтающий отбить Катю у Зигмунда, "спасти", увезти, чтобы она где-нибудь там забыла гадкие ужасы своей экспрессивной молодости.
В штаб-квартире Намзагеевой находился Ефим — инициатор новой кампании по спасению ценностей, мозг героического коллектива. Он много работал. Не жалел себя. Вёл журнал, куда вносил наименования и номера архитектурно-скульптурных изваяний, время их снятия и погружения на машину, уложения в кучу, а также данные о тех, кто присутствовал при этом. Всю информацию он получал от ответственных по группам ежедневно в шесть часов вечера.
В остальное время писал трактат, который собирался захоронить в городе, а координаты захоронения размножить на листках и развести по миру. Трактат содержал подробнейшие сведения о цивилизации землян, достигших порядочных вершин в деле развития искусств и наук. Отдельно Ефим выписывал имена великих и просил тех, кто обнаружит этот трактат, водрузить чёрную мраморную плиту с легендарными именами на экваторе планеты. Сам же Ефим пожелал остаться безымянным, таким же, как и автор "Слова о полку Игореве". Таков был второй трактат.
А в первом, уже размноженном и упакованном, Ефим обращался к потомкам, которые, как он подозревал, могут вернуться на землю предков. Обращался с советами и рекомендациями, куда, в частности, входили предостережения о возможности появления нового Ледника, и в связи с этим было категорично предложено не повторять ошибок предков, а заранее создавать трактаты для передачи их потомкам, тем, кто их найдёт.
И если выразиться обобщенно, то в основном трактаты эти содержали политическую, философскую, этическую, экономическую и другие программы и с трудом умещались в пяти чемоданах Анжелики Пинсховны.
А сам Ефим готовился к беспримерной встрече с Ледником, так как предполагал, что Ледник живое существо (возможно мыслящее), которому можно выразить несгибаемое презрение от имени всего живущего, о чём он подробно упоминал в обоих своих произведениях.
Писал Ефим и некое полухудожественное творение, которое не показывал никому, потому что подробнейше повествовал в нём, попросту говоря, о самом себе, пересказывал свою удивительную биографию. Рукопись эту он всегда носил с собой, чем и увеличивал любопытство будоражинцев к своей личности до фантастических высот. По этому поводу отец Дмитрий заявил: "Новый Гоголь явился".
Заснять Ефима на плёнку своим долгом считал каждый будоражинец. "Ефим говорит", "Ефим пишет", "Ефим думает", творит, размышляет, мыслит, курит, пьёт, смотрит, ходит, спорит, доказывает, одевается, выходит, заходит, умывается, лежит, стоит и т. д. Огромные папки фотографий, слайдов, кассет и дисков с хроникой. Весь этот драгоценный материал будет цениться вскоре (или хотя бы через 26 миллионов лет) на вес золота.
Как-то в краткие минуты отдыха Анжелика Пинсховна выразила желание "быть до конца с бросившим перчатку чудовищу". На что Будорага ответил полуторачасовой речью и в заключение изрёк крылатое:
"Ты должна уйти на Юг. Ты Жизнь и Свет! Ты Женщина и еще родишь Тех, Кто вернётся в места обетованные и помянет Тех, Кто мечтал о грядущем Сыне Благоденствия!"
Забыл тут как-то Ефим, что детей у Анжелики Пинсховны никогда не будет. Знал, а тут забыл в экстазе ёмких обобщений. Но так или иначе, речь была застенографирована и подшита к обоим трактатам.
Наконец энтузиасты полностью управились с культурными изваяниями. К местам их скопления приставили добровольных сторожей. Оставалось добиться уже не трёх, а пяти самолетов и со спокойной совестью покидать город, убывать на большую землю, дабы там продолжать культурную общественную деятельность.
И тут возникла дискуссия — спасать или не спасать двухтонный камень, на месте которого должен был быть сооружен монумент. Дмитрий и еще кое-кто были против. Они утверждали, что камней всюду хватает, что в сущности это не произведение искусства. Но Анжелика Пинсховна категорически настаивала на спасении.
— Мы должны бережно относиться к истории, это для вас не важно, а для потомков все важно — ложки, вилки, чулки и паровозы! Им будет полезно и интересно знать, как мы жили, что создали и что хотели создать, — утверждала она.
Дмитрий и еще кое-кто выбросили последний довод: люди обморожены, истощены.
— В том и весь смысл, — многозначительно, сказала Намзагеева.
Но когда на колеблющихся и это заверение не подействовало, она презрительно заявила, что одна, самолично, возьмется за это общезначимое дело. И тут кто-то радостно вспомнил, что в городе предостаточно таких же камней, только поменьше и что кругом и всюду были заложены фундаменты под новые дома. Анжелика Пинсховна еще упрямее настроилась спасти по куску бетона с каждого фундамента.
— Мы же не звери, в конце концов! Мы просто обязаны сохранить память о нашем городе! Нас проклянут дети.
Делать было нечего. Будоражинцы смирились и, подбодренные напутствующим словом Ефима, отправились на площадь. Им удалось выбить мощную аварийную машину, и стоя возле нее, люди стали обсуждать, как проще погрузить камень.
Кто-то предложил вызвать кран, но Анжелика Пинсховна не желала долго, ждать. Она упёрлась рукавицами в глыбу и попыталась ее раскачать. Мужчины принесли доски, соорудили настил и взялись ей помогать.
Камень поддался и одним боком лёг на настил. Будоражинцы облепили его со всех сторон, поднатужились и камень медленно пополз вверх. Еще пару минут — и конец мучениям! И тут, на горе себе, Анжелика Пинсховна увидела в углублении, оставшемся от проклятого камня, неожиданный гиперболизированный символический знак. Это был крах! Даже намёков на подобный знак она никогда не переносила, а тут — такой огромный и отвратительный!
От гнева и омерзения Анжелика Пинсховна громко взвизгнула, державшие камень вздрогнули, отшатнулись и тяжелая масса в один миг скатилась вниз прямо на остолбеневшую Анжелику Пинсховну.
Сразу и не поняли, что произошло.
Камень стоял как и прежде, словно его никто не трогал. Ни криков, ни стонов, ни призывов.
А когда сообразили, когда увидели краешек тулупа, торчащий из-под камня, то пришли в ужас и решили, что лучшего бюста для покойницы не придумаешь. Да и могильщиков в городе не осталось. Да и устали будоражинцы неимоверно, а теперь ощутили волю, и каждый подумал, что пора, давно пора выбираться, что где-то пышет большая жизнь, тепло, и потому нужно еще успеть просто пожить, подышать, помолчать и всё прочее. Вызвали кого надо, составили необходимое, зафиксировали, помянули добрым словом и пошли к Ефиму греться положенным в этих случаях.
Кое-как, обливаясь слезами, бормоча "не сберёг, не сберёг", Дмитрий выдолбил на металлической пластине надпись:
"А.П. Намзагеевой
Истой сподвижнице всех прогрессивных начинаний
и соратнице друга нашего Е. Будораги"
В те минуты, когда он долбил роковой камень, он вспоминал великую исчезнувшую страну Намзагею, те времена, когда он увёз из этой великолепной маленькой страны юную Анжелику, которая была поэтична, как весна, которая весело махала платком стоящим на берегу родственникам-намзагеям, ведь у нее, как и у Дмитрия и у отца-поэта, фамилия Намзагеева — вот в чём семейная тайна!
А что теперь? Теперь осталась непокорная дочь, которая не могла простить слабому горячелюбящему отцу робкую пощечину, которой тринадцать лет назад он наказал ее за порванную куртку.
Отец Дмитрий долбил проклятый камень и плакал. Теперь ему осталось следовать до конца дней своих за Катюшей, которую, наконец, дождался упрямый Серёжа, с которым Катюша отправляется послезавтра в теплые края для возможно счастливого проживания.
Прощай, любимый город! Прощайте, бурные деньки и знакомые лица! Быть может, удастся уговорить молодоженов оставить детям-внукам прекрасную фамилию — Намзагеи, и тем самым хоть как-то оправдать земное назначение. Прощай и прости, великий Ефим! Храни память, грозный камень!
Остальные реликтовые камни будоражинцы решили не трогать, дабы не искушать судьбу. Ефим приказал мужаться и не покидать город до тех пор, пока не пройдет спектакль. Лишившись Анжелики Пинсховны, он разволновался и поостыл, но не надолго. Потому что ее вскоре заменила менее истовая, но зато более земная и домовитая подруга Жанна.
Через день сподвижники закопали пять чемоданов с трактатами в двух подвалах заброшенных домов и стали размножать листы с координатами посланий к потомкам. Спешили, так как пришло решение срочно эвакуировать всё гражданское население.
И перед Ефимом встали иные серьезные проблемы.
-----------------------
* * *
(слушать)
Костер горел плохо. Свет от огня с трудом освещал заросшие лица первобытных людей. Огромные тени шевелились по углам и сводам пещеры. Люди в шкурах жались друг к другу, молчали и упорно во все глаза смотрели на сидящих напротив. Тянуло резким едким дымком, слезило глаза, навевало сиротливые мысли.
- Сородичи! — беспардонно протиснулся к огню Твердолоб, — уйдите прочь! Я один буду греть свои могучие чресла!
Ему повиновались, но неохотно. Отползли к покрытым инеем стенам пещеры и с жадностью пожирали огонь воспалёнными глазами.
- Вы до того тупы, что боитесь выйти и добыть себе мороженого мяса. На меня не надейтесь, отныне я забочусь только о себе, и костей не получите! Ох, как мне хорошо — дразнил Твердолоб, — как приятны прикосновения этого божественного кусающего цветка! Я хочу, чтобы ты подошла ко мне, женщина!
И он указал на фигуру, с ног до головы укутанную толстыми шкурами.
- Ты не то говоришь! — выкрикнул кто-то из соплеменников.
- Заткнись, Гниющий Нос! — рыкнул Твердолоб. — Здесь я хозяин. Самый сильный и самый красивый! Или ты хочешь, чтобы я тебя выбросил на съедение Леднику? То-то! Я кому сказал, ты, женщина!
Женщина повиновались.
- Сегодня ты будешь хозяйкой огня и моих могучих чресел. И если ты мне понравишься, будешь иметь место у огня.
- Твердолоб, ты забыл обо мне!
- Я не забыл о тебе, Хихонь! Ты вытащил меня из трещины, ты спас меня и теперь можешь сидеть рядом со мной.
- Благодарю тебя, сильнейший.
Из мрака вышел низкорослый человек в шкурах, в меховой шапке с каменными колокольчиками.
- Опускайся, Хихонь. Мы будем вкусно есть и пить, греться, и эта женщина, принадлежавшая всем, будет принадлежать нам. Свежанна! — окликнул он ее. — Возьми там у входа кусок мяса, зажарь и подай бычьей крови, да поживее!
- Он не то говорит! — раздался горестный вопль из глубины пещеры.
Твердолоб схватил головешку и швырнул ее через себя наугад.
- Замри, пёс! Или я сорву с тебя шкуры!
В глубине пещеры кто-то дико взвыл, запричитал, потом затих.
- Собака! Он желает сам обладать и пещерой, и женщинами, — обратился к Хихоню разгневанный Твердолоб. — Я долго молчал, но теперь эти вынюхиватели получат от меня сполна!
- Словами ты ничего не изменишь, сильнейший. А убить ты их не решишься, я тебя знаю.
- Ты меня еще не знаешь, Хихонь!
Свежанна принесла каменные чаши, мясо. Налила какой-то красной жидкости.
- Пей и ты, женщина! — разрешил Твердолоб. — Пей и жарь мясо. Сегодня ты должна быть веселая!
- Почему ты так решил, свирепый Твердолоб?
- Хихонь! Мы перестали ценить детей. Их у нас нет, оглянись, где наши зверёныши? Они вымерли, остались одни эти — скулящие и жадные. Я хочу победить Ледник, Хихонь! Сегодня я становлюсь человеком. Ледник создает из меня человека! Мой череп раскалывается от этой процедуры, но я не могу противиться. Он сильнее меня, но я не хочу вымирать, Хихонь! Этот холод заставляет меня всё изменить!
- Не отчаивайся, Твердолоб! Вымрут одни мамонты. Они стали слишком лёгкой добычей для нас — потомков динозавров. Дух живота решил испытать нас на ловкость и хитрость. Нас заставляют думать! Нас ждёт большая и красивая охота! Так из нас делают человека. Ты хочешь им стать?
- Нет, Хихонь! Я желал бы остаться просто динозавром.
- Гм!— сказал Хихонь.
- Нашим предкам было так покойно, пока они не переродились в нас. Они не могли думать, и потому не мучились. Но их вырезал всё тот же Ледник, который теперь взялся за нас и из-за которого мы задумаемся еще больше, то есть трижды будем страдать и мучаться. Но назад пути нет, и потому, Хихонь, только два выхода — или погибнуть или страдать, становясь человеком.
Из темноты выступила фигура.
- Это ты, дочь изобретателя подслушивающих камней? - не оборачиваясь спросил предводитель.
- Да, красивейший из людей, это я — Оланна. Я тебе правда нравлюсь?
- Ты крупный и много весишь.
- Это похвала, — сказал Хихонь.
- Садись и выпей вина. Сегодня я хочу видеть тебя веселой. Ты одна не противна мне сегодня.
- А почему молчат эти люди?
- Потому что я подслушал с помощью камней твоего отца - о чём они говорят и думают.
- И о чём же?
- О глупом и о себе.
- Я протестую! — выкатился к костру взмыленный дикарь. - Нас обманывают! Это провокация!
- Я вырву тебе и твоему подхалиму желудки, если вы скажете еще одно слово! — поднялся Твердолоб и пинками загнал кричащего в угол.
Соплеменники испуганно жались к стенам. У костра вскочили Оланна и Хихонь. Одна Свежанна равнодушно вертела кусок мяса, нанизанный на каменный нож. Запах исходил аппетитный.
- Подонки, мразь! — орал Твердолоб, украли подслушивающий камень и теперь хотите властвовать над всеми! Благодарите идолов, что я не раскроил вам черепа!
- Успокойся, сильнейший, они больше не будут.
- Надеюсь. Ты видишь, Хихонь, как трудно жить нечеловеком! Какая злоба пылает в нас, а? Я хочу стать человеком, пусть Ледник убьёт тех из нас, кто не желает им стать.
- И значит - меня?
- Ты сам выбираешь, Хихонь. А что выбрала ты, дочь Изобретателя?
- Я выбираю... судьбу.
- Это очень неясно.
- Я выбираю выбравшего.
- Меня?
- О нет! Прости, конечно. Но я выбираю письмена.
- Зачем? - воскликнул Хихонь, — это же ничего не даст,
они высосут из тебя смех. Они жёлтые... Они прошлое, отжившее, он давно мёртв...
- Ты не знаешь.
- Ну и пусть! Но ты будешь сходить с ума, познавая то, что знал он. Ему по силам, а другим нет! Каждый рождён по своему... Тьфу ты! Я запутался. Вспомни его глаза!
- Я помню. Но он был, он есть. Значит, это нужно, потому что он был искренен.
- Кому нужно?!
- Не знаю, — она выплеснула влагу из чаши, — мне, может быть, а от меня другому...
- Единицы! Десять! Сто! Тысяча! А вокруг миллионы. Они поглотят, растворят, их не повернуть!
- А может быть, и незачем, — сказал Твердолоб. — Может быть, не в количестве проблема, а в единицах?
- Страшная мысль! Тогда каждый посчитает себя единицей и будет как ты! — звякал колокольчиками Хихонь.
- Не посчитает. Посчитает только тот, кто из миллионов, а значит — так захотят миллионы.
- Но другие миллионы будут против! — ахнув шапку оземь, возопил Хихонь. — И значит, посчитает каждый, а это ужасно, вы поймите!
- Это ты пойми, чёртов Хихонь! Посчитает один из миллионов, потому он сам миллион. Это трагедия — да! Но она не имеет отношения к выбору Оланны.
- Твердолоб прав, — вмешалась Оланна. — Единицы — это не миллионы, единицы не угрожают миллионам, они не угодны лишь единицам из миллионов. Ты понял?
Хихонь думал.
- Понял, — ответил он тяжело, — но как узнать — кто ты?
- Узнавать незачем. Нужно стремиться быть единицей.
- Как стремится, дочь...
- Да зови ее Оксаной! — выкрикнул Твердолоб.
- Ну я не знаю... Самим собой. Из себя в себя. О себе для вечности...
- А что же делать с этими? - указал Твердолоб на жадно слушающих.
- Гей, племя! — тонко и надломано пронзил зал вопль Нихилова. — Долой вождя-кастрата!
Он направлялся к костру. Встал пошатываясь, хрипло дыша. Шёл еле-еле. В тулупе, в валенках, в шапке.
Никто не нашел что ответить. Стояла жуткая тишина.
- Долой!.. — икнул драматург, — дя-страта!
И вдруг кто-то плачуще заскулил, племя ожило, взревело. Все ринулись к костру, загалдели, завизжали, стали что-то доказывать, терзали Твердолоба. Топтались по костру ногами. Поднялся столб дыма, запахло палёным.
В этой суматохе только зрители видели, как Нихилова оттеснили к краю сцены, как он раскрыл рот и слепо шагнул в оркестровую яму. Но зрители думали, что так и нужно, что смена сюжета — сюрприз, и стали хлопать и кричать, потому что Ефим Будорага вдруг встал и прослезился.
Занавес задёрнул сквернословящий Маткин, а люди в тулупах стояли, хлопали и еще долго не сводили глаз с плачущего Ефима.
*******